Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни
один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это
за жаркое? Это не жаркое.
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела;
за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям;
за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом;
за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся
одна к
другой с самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего.
«Грехи, грехи, — послышалось
Со всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко и
за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. — Еще прослушали
Два-три рассказа страшные
И горячо заспорили
О том, кто всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный и зажиточный...
Некоторое время Угрюм-Бурчеев безмолвствовал. С каким-то странным любопытством следил он, как волна плывет
за волною, сперва
одна, потом
другая, и еще, и еще… И все это куда-то стремится и где-то, должно быть, исчезает…
— Валом валит солдат! — говорили глуповцы, и казалось им, что это люди какие-то особенные, что они самой природой созданы для того, чтоб ходить без конца, ходить по всем направлениям. Что они спускаются с
одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на
другую плоскую возвышенность, переходят через
один мост для того, чтобы перейти вслед
за тем через
другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
Все части этого миросозерцания так крепко цеплялись
друг за друга, что невозможно было потревожить
одну, чтобы не разрушить всего остального.
Никто, однако ж, на клич не спешил;
одни не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с болью;
другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли
за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками
за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им
за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера:
один их, а
другой другого полка.
Гладиатор и Диана подходили вместе, и почти в
один и тот же момент: раз-раз, поднялись над рекой и перелетели на
другую сторону; незаметно, как бы летя, взвилась
за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский чувствовал себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади, Кузовлева, который барахтался с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил поводья после прыжка, и лошадь полетела с ним через голову).
Другая толпа следом ходила
за что-то громко кричавшим дворянином: это был
один из трех напоенных.
За чаем продолжался тот же приятный, полный содержания разговор. Не только не было ни
одной минуты, чтобы надо было отыскивать предмет для разговора, но, напротив, чувствовалось, что не успеваешь сказать того, что хочешь, и охотно удерживаешься, слушая, что говорит
другой. И всё, что ни говорили, не только она сама, но Воркуев, Степан Аркадьич, — всё получало, как казалось Левину, благодаря ее вниманию и замечаниям, особенное значение.
Мысли о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто
одна за границу, и о том, что он делает теперь
один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и о том, что теперь будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много
других мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям.
Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась
за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник или во вторник, так как оба вчера уступали
один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
И, распорядившись послать
за Левиным и о том, чтобы провести запыленных гостей умываться,
одного в кабинет,
другого в большую Доллину комнату, и о завтраке гостям, она, пользуясь правом быстрых движений, которых она была лишена во время своей беременности, вбежала на балкон.
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим
одну толстую папироску
за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и
другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился Богу.
Разве не молодость было то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с
другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в
одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и
за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в синей дали?
Каренины, муж и жена, продолжали жить в
одном доме, встречались каждый день, но были совершенно чужды
друг другу. Алексей Александрович
за правило поставил каждый день видеть жену, для того чтобы прислуга не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда не бывал в доме Алексея Александровича, но Анна видала его вне дома, и муж знал это.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в голову загадка о том,
друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С
одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына
за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Правда, что тон ее был такой же, как и тон Сафо; так же, как и
за Сафо,
за ней ходили, как пришитые, и пожирали ее глазами два поклонника,
один молодой,
другой старик; но в ней было что-то такое, что было выше того, что ее окружало, — в ней был блеск настоящей воды бриллианта среди стекол.
В десяти шагах от прежнего места с жирным хорканьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев поднялся
один дупель. И вслед
за выстрелом тяжело шлепнулся белою грудью о мокрую трясину.
Другой не дождался и сзади Левина поднялся без собаки.
Одна выгода этой городской жизни была та, что ссор здесь в городе между ними никогда не было. Оттого ли, что условия городские
другие, или оттого, что они оба стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве у них не было ссор из-за ревности, которых они так боялись, переезжая в город.
— Нет, мы шли только затем, чтобы вас вызвать, и благодарю, — сказала она, как подарком, награждая его улыбкой, — что вы пришли. Что
за охота спорить? Ведь никогда
один не убедит
другого.
Два мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу.
Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом;
другой, помоложе, лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на воду. О чем он думал?
Потом
одну карету надо было послать
за шафером, а
другую, которая отвезет Сергея Ивановича, прислать назад…
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она
одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли
за другим поваром?
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их.
Одно было от Соколова, приказчика. Соколов писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова.
Другое письмо было от сестры. Она упрекала его
за то, что дело ее всё еще не было сделано.
Стараясь не шуметь, они вошли и в темную читальную, где под лампами с абажурами сидел
один молодой человек с сердитым лицом, перехватывавший
один журнал
за другим, и плешивый генерал, углубленный в чтение.
И Лизавета Петровна подняла к Левину на
одной руке (
другая только пальцами подпирала качающийся затылок) это странное, качающееся и прячущее свою голову
за края пеленки красное существо. Но были тоже нос, косившие глаза и чмокающие губы.
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел
за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с
другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов.
Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
По мере того как он подъезжал, ему открывались шедшие
друг за другом растянутою вереницей и различно махавшие косами мужики, кто в кафтанах, кто в
одних рубахах. Он насчитал их сорок два человека.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два раза был на даче.
Один раз обедал,
другой раз провел вечер с гостями, но ни разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял
за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: «суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи….» и тотчас, как на пружинах, положив
одну переплетенную карту и подхватив
другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.
Она зашла в глубь маленькой гостиной и опустилась на кресло. Воздушная юбка платья поднялась облаком вокруг ее тонкого стана;
одна обнаженная, худая, нежная девичья рука, бессильно опущенная, утонула в складках розового тюника; в
другой она держала веер и быстрыми, короткими движениями обмахивала свое разгоряченное лицо. Но, вопреки этому виду бабочки, только что уцепившейся
за травку и готовой, вот-вот вспорхнув, развернуть радужные крылья, страшное отчаяние щемило ей сердце.
Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась
одною рукой
за мать,
другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее
одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с
другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее
одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко…
За что?
За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
Степан Аркадьич срезал
одного в тот самый момент, как он собирался начать свои зигзаги, и бекас комочком упал в трясину. Облонский неторопливо повел
за другим, еще низом летевшим к осоке, и вместе со звуком выстрела и этот бекас упал; и видно было, как он выпрыгивал из скошенной осоки, биясь уцелевшим белым снизу крылом.
Прогулки, беседы с княжной Варварой, посещения больницы, а главное, чтение, чтение
одной книги
за другой занимали ее время.
Я помню,
одна меня полюбила
за то, что я любил
другую.
«Ты видел, — отвечала она, — ты донесешь!» — и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее
одной рукой
за косу,
другой за горло, она выпустила мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и
другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор,
один выше
другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие
одна на
другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
«Полковник чудаковат», — подумал <Чичиков>, проехавши наконец бесконечную плотину и подъезжая к избам, из которых
одни, подобно стаду уток, рассыпались по косогору возвышенья, а
другие стояли внизу на сваях, как цапли. Сети, невода, бредни развешаны были повсюду. Фома Меньшой снял перегородку, коляска проехала огородом и очутилась на площади возле устаревшей деревянной церкви.
За церковью, подальше, видны были крыши господских строений.
Вдали мелькали пески, выступали картинно
одна из-за
другой осиновые рощи; быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонкие ольхи и серебристые тополи, ударявшие ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку.
Из-за хлебных кладей и ветхих крыш возносились и мелькали на чистом воздухе, то справа, то слева, по мере того как бричка делала повороты, две сельские церкви,
одна возле
другой: опустевшая деревянная и каменная, с желтенькими стенами, испятнанная, истрескавшаяся.
Прежде всего пошли они обсматривать конюшню, где видели двух кобыл,
одну серую в яблоках,
другую каурую, потом гнедого жеребца, на вид и неказистого, но
за которого Ноздрев божился, что заплатил десять тысяч.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу —
одну на восемь человек, — ни также в
других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в то же время увидел почти перед самым носом своим и
другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это
один только Бог знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами:
один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто
за это получал бог знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он
один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Дамы ухватились
за руки, поцеловались и вскрикнули, как вскрикивают институтки, встретившиеся вскоре после выпуска, когда маменьки еще не успели объяснить им, что отец у
одной беднее и ниже чином, нежели у
другой.
Но господа средней руки, что на
одной станции потребуют ветчины, на
другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся
за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом, [Сомовий плёс — «хвост у сома, весь из жира».
Мой бедный Ленский!
за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыпленный
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается ничем,
И мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов,
друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про
одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.